Томас (Пауль Томас) Манн - Ранние новеллы [Frühe Erzählungen]
О, я жил очень осторожно, полностью по средствам — в простых частных комнатах, недорогих пансионах, но поскольку поначалу мне было трудновато избавиться от привычек зажиточного бюргера, да и из-за частых переездов, более крупные расходы оказались все же неизбежны. Я выделил на свои странствия пятнадцать тысяч марок моего капитала, однако в эту сумму не уложился.
Кстати, с людьми, встречавшимися в путешествиях, мне было хорошо — не заинтересованные во мне, сами же часто весьма интересные существа, для кого я, правда, не являлся предметом почитания, как для прежнего моего окружения, но мне не приходилось опасаться и неприязненных взглядов и вопросов.
Со своими светскими талантами я порой пользовался в пансионах искренним расположением, в этой связи вспоминаю одну сцену в салоне пансиона «Минелли» в Палермо. В кругу французов различных возрастов я, активно используя мимический арсенал актеров-трагиков, мелодекламацию и бурные гармонии, с ходу начал импровизировать на пианино музыкальную драму «Рихарда Вагнера», и стоило мне под неистовые аплодисменты завершить ее, как с места сорвался пожилой господин, почти уже лысый, с тощими белыми бакенбардами, елозившими по воротнику серой дорожной куртки. Он схватил меня за руки и со слезами на глазах воскликнул:
— Но это поразительно, сударь! Поразительно, дорогой вы мой! Клянусь вам, за тридцать лет я не получал более изысканного удовольствия! Ах, вы ведь позволите мне поблагодарить вас от всего сердца, не так ли? Но вам необходимо стать актером или музыкантом!
Нужно признаться, в таких случаях я испытывал нечто вроде гениальной заносчивости крупного художника, в дружеском кругу снизошедшего до того, чтобы прямо на столе нарисовать простенькую, но вместе с тем остроумную карикатуру. После ужина, однако, я проводил в салоне одинокий и печальный час, извлекая из инструмента размеренные аккорды, полагая, что вкладываю в них настроение, пробуждаемое во мне видом Палермо.
Из Сицилии я совершил стремительный налет на Африку, затем сразу же поехал в Испанию и там-то, недалеко от Мадрида — дело было в сельской местности, — в один из мрачных, дождливых зимних дней впервые испытал желание вернуться в Германию, более того — необходимость. Ибо, не говоря уже о том, что я начал тосковать по спокойной, упорядоченной, оседлой жизни, было несложно подсчитать, что к возвращению я при всей экономии израсходую двадцать тысяч марок.
Я не слишком оттягивал момент, чтобы медленно пуститься в обратный путь через Францию, где, подолгу задерживаясь в некоторых городах, провел приблизительно полгода, и с печальной отчетливостью вспоминаю еще летний вечер, когда въехал на вокзал одной средненемецкой резиденции, которую уже осматривал в начале путешествия. Теперь я был чуть более образован, обладал определенным опытом, знаниями, и меня переполняла ребяческая радость оттого, что я наконец-то получил возможность беззаботно и независимо, с удовольствием, по скромным средствам заложить здесь основания неомраченного и созерцательного существования.
Мне было тогда двадцать пять лет.
VIIIМесто оказалось выбрано недурно. Приличный город, еще без слишком шумной сутолоки метрополии, без слишком противной деловой возни, а с другой стороны, несколько довольно больших старых площадей и в меру оживленная, отчасти элегантная уличная жизнь. В окрестностях кой-какие симпатичные места, но я всегда предпочитал со вкусом разбитую эспланаду на холме Жаворонков, узком протяженном отроге, к которому словно ступенями прислонилась большая часть города и с которого можно любоваться широкой панорамой домов, церквей, реки с плавными излучинами и дальних просторов. В некоторых ракурсах, а особенно когда чудесным летним вечером дает концерт военная капелла и снуют экипажи и прохожие, вспоминается Пинчо. Но мне еще предстоит вернуться к этой эспланаде…
Трудно представить, с каким хлопотливым удовольствием я обставлял просторную комнату, вместе с прилегающей спальней снятую мной примерно в центре города, в оживленном квартале. Хоть родительская мебель большей частью перешла сестрам, мне все же досталось необходимое: солидные прочные вещи, доставленные с моими книгами и обоими портретами предков, но в первую очередь — старый рояль, предназначенный мне матерью.
Должен признаться, когда все было расставлено и разобрано, когда фотографии, скопившиеся за время путешествий, украсили стены, тяжелый стол красного дерева и пузатый комод и я, управившись с делами и почувствовав себя в защищенности, опустился в одно из кресел у окна, переводя взгляд с улицы на новую квартиру и обратно, испытанное мною удовольствие было немалым. И все же — никогда не забуду этого мгновения, — все же помимо довольства и уверенности во мне зашевелилось нечто иное, какая-то слабая боязнь и беспокойство, тихое сознание некоего возмущения и противления угрожающей силе… несколько гнетущая мысль, что положение мое, до сих пор бывшее лишь временным, теперь нужно считать определенным и неизменным…
Не скрою, эти и подобные ощущения всплывали снова и снова. Но возможно ли избегнуть известных вечеров, когда смотришь в сгущающиеся сумерки, а то и в медленный дождь и становишься жертвой припадков мрачного провидения? В любом случае было очевидно, что будущее мое обеспечено. Круглую сумму в восемьдесят тысяч марок я доверил городскому банку, проценты — Господи, какие скверные времена! — составили где-то шестьсот марок в квартал, позволяя мне, таким образом, жить пристойно, снабжать себя чтением, иногда посещать театр, не исключая и чуть более легкого препровождения времени.
Отныне дни мои проходили сообразно идеалу, издавна бывшему моею целью. Поднимался я около десяти, завтракал и до полудня проводил время то за пианино, то за чтением литературного журнала или книги. Затем брел в ресторанчик, куда заходил регулярно, обедал, после чего предпринимал более длительную прогулку по улицам, по пассажу, окрестностям, на холм Жаворонков. Возвратившись домой, снова принимался за утренние занятия: читал, музицировал, иногда даже развлекался чем-то вроде рисования или писал подробное письмо. Если после ужина не шел в театр или на концерт, то сидел в кафе и до отхода ко сну читал газеты. Но день выходил чудесным, имел отрадное наполнение, когда за пианино мне удавался мотив, казавшийся мне новым, красивым, когда из прочитанной повести, увиденной картины я выносил устойчивое нежное настроение…
Не умолчу, впрочем, о том, что планы свои я строил не без определенного идеализма и был всерьез намерен придавать дням возможно больше «наполнения». Питался я скромно, имел, как правило, всего один костюм, короче, осмотрительно ограничивал телесные потребности, чтобы, с другой стороны, быть в состоянии уплатить высокую цену за хорошее место в опере или концерте, купить литературную новинку, посетить ту или иную художественную выставку…
Но дни проходили, из них складывались недели, месяцы — скука? Признаюсь, не всегда попадается в руки книга, способная наполнить целый ряд часов; впрочем, бывает, ты безо всякого успеха пытаешься фантазировать на пианино, сидишь у окна, куришь, и тебя неотвратимо окутывает чувство отвращения к миру и самому себе; снова тобой овладевает боязнь, злосчастная боязнь, и ты вскакиваешь, выходишь на улицу, чтобы, весело, как заправский счастливец, пожимая плечами, поглазеть там на служащих и рабочих, духовно и материально слишком бедных для праздности и наслаждения.
IXМожет ли вообще двадцатисемилетний человек всерьез верить в окончательную неизменность своего положения, пусть эта неизменность лишь вероятна? Птичий щебет, крошечный фрагмент небесной лазури, обрывки какого-нибудь расплывчатого сна — все сгодится, чтобы излить в сердце внезапные потоки смутной надежды и наполнить его большим непредвиденным счастьем… Я брел изо дня в день — созерцательно, бесцельно, сосредоточившись на какой-либо мелкой надежде — даже если речь шла всего-навсего о дне выхода в свет интересного журнала, — на энергичном убеждении быть счастливым и время от времени несколько утомляясь одиночеством.
Право, не так уж редко выпадали часы, когда меня охватывало неудовольствие от нехватки общения с людьми, — ибо нужно ли объяснять эту нехватку? У меня не было никаких связей с хорошим обществом, а также с первыми и вторыми кругами города; дабы влиться в ряды золотой молодежи в качестве fetard'a[16], мне, ей-богу, просто не хватало денег, а с другой стороны — богема? Но я получил хорошее воспитание, ношу чистое белье и приличный костюм, у меня нет ни малейшего желания за липким от абсента столом вести с неряшливыми юношами анархистские разговоры. Одним словом, не находилось ни одного четко очерченного общественного крута, куда я мог бы влиться естественно, а знакомства, которые тем или иным образом завязывались сами по себе, являлись редкими, поверхностными и прохладными, — честно признаюсь, по моей вине, поскольку я и тогда вел себя сдержанно, с чувством неуверенности и неприятным сознанием, что даже какому-нибудь опустившемуся художнику не смогу коротко, ясно, с последующим признанием с его стороны объяснить, кто я и что.